там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой

Там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой

— Приколи, приколи-и, касатик.

Иногда ночью мы выходим полюбоваться фейерверками. В землянку — это стреляют в нас или чтоб нас нервировать, — втираются пули: чик! чик! чик! Мы стоим и любуемся. Вдалеке тявкают орудия, и вот весь горизонт дрожит зеленым светом. Ракеты поднимаются непрерывно. Здесь были такие, какие пускали мы на Оке, были разрывающиеся на два медленные, шара, были огромные диски, состоящие из сотни огней. Но ракеты исчезают, из-за леса ползут три световых пальца. Сначала они протянулись в небо, судорожно сжались и падают лихорадочно на нас, на окопы, вправо, влево. Наши гимнастерки в их свете кажутся белыми. В Полесье на могилах ставят огромные деревянные кресты, большие, как у Гоголя в «Страшной мести»: сзади на холме стоят два креста, один скренился, повис на другом.

Все солдаты, солдаты, солдаты. Ни одного старика, ни одной женщины, ни одного ребенка. Ни одной женщины я не вижу уже третью неделю. Вот о чем я хочу рассказать — о том, что значит — женщина.

На пункте, вне зоны обстрела, мы обедали, — и за фанерной стеной засмеялась сестра: я никогда не слышал лучшей музыки. Других слов я не нахожу: лучшей музыки. Это сестра пробиралась к госпиталю, ее платье, ее прическа — какая радость! Она что-то говорила заведующему пунктом — я не знаю лучшей поэзии, чем ее слова. Все прекрасное, все красивое, все целомудренное, что есть во мне, что дала жизнь — женщина, женщина. Вот и все.

Вечером я пошел в штабной кинематограф, я сидел в ложе. Когда потушили электричество, я написал на барьере синим карандашом:

«Я — блондинка, 22-х лет, с голубыми глазами. Но — кто же ты? Я жду?»

Я сделал жестокую вещь.

Это я написал о блондинке с голубыми глазами, — я шел и видел ее, и ждал ее, я, написавший. Во мне играли сотни оркестров, но сердце было сщемлено, точно его взяли в руки. Больше всего — больше всего во всем мире — я любил и ждал несуществующую блондинку, которой я отдал бы все мое прекрасное.

Я не остался в кинематографе и поплелся в окопы. На холме стояли два громадных креста, я сел под ними и шептал, сжимая руки:

— Милая, милая, милая. Любимая, нежная. Я жду.

Там, вдалеке, взлетали зеленые ракеты, такие же, какие мы пускали над Окой. Потом забегали пальцы прожектора, моя гимнастерка стала белой, — и сейчас же около крестов упал снаряд: это заметили меня и стреляли по мне.

В землянку чикали пули: чик! — чик! — чик! Я лег на нары, зарылся головой в подушку. Мне было очень одиноко, и я шептал, вкладывая в слова всю нежность, какую имел:

Верить ли романтике, — что вот, через моря и горы и годы есть такая, необыкновенная, одна любовь, — всепобеждающая, всепокоряющая, всеобновляющая — любовь.

В штабном поезде, что стоял у Будслава и где жили штабные офицеры, знали, что такая любовь у поручика Агренева одна, на всю жизнь. Жене, женщине, девушке, любящей один раз, когда любовь — прекраснейшее и одно в жизни, — принять героические меры, пройти все штабы, все контрразведки, чтобы пробраться к любимому, чтобы увидеть любимого, ибо — одно сердце, огромное, в мире и больше ничего.

Купе поручика Агренева было в дальнем вагоне № 30–05.

Штабной поезд стоял за прикрытием. Огня зажигать не позволялось. По вечерам, занавешивая окна одеялами, собирались в вагоне командующего XX корпусом играть в железку и пить коньяк. Кто-то сострил, что между фронтом и мужским монастырем много сходства, и тут и там говорят только о женщинах, поэтому нет причин не посылать монахов на фронт для поста и молитвы.

Банк купил и держал ротмистр Кремнев. Вошел проводник пан Понятский и позвал ротмистра. Остальные остались за картами. Пан сказал ротмистру, что есть женщина, очень дорого. У ротмистра задрожали колени, он сел беспомощно на подножку и достал папиросу. Пан Понятский предостерег: нельзя зажигать огня. Пушки вдалеке гудели, точно приближалась ночная гроза. Ротмистр Кремнев никогда не испытывал большой радости, чем в эти минуты, когда сидел на подножке, — физической радости бытия, физиологической. Пан Понятский повторил, что это очень дорого, что она — ждет, медлить нельзя. Пан Понятский вел его вагонными коридорами, во мраке. В вагонах пахло мужчинами и кожей, за дверками громко смеялись: должно быть, за картами. Так прошли пол-поезда. Когда переходили из вагона в вагон, вдалеке вспыхнула ракета, и в зеленой мути блеснул желтый номер вагона 30–05. Пан Понятский отпер своим ключом дверь купе и сказал:

— Здесь. Только, пожалуйста, тише.

Пан же замкнул ключ за ротмистром Кремневым. Это было офицерское купе, пахло духами, на скамейке, внизу кто-то дышал. Ротмистр Кремнев скинул тужурку и сел рядом. На диване спала женщина. У ротмистра закружилась, онемела голова, сердце и купе покатилось, — ротмистр взял онемевшей рукой колено женщины. И тогда женщина потянулась, просыпаясь.

— Это ты, родной? — спросила женщина. — Вернулся?

— Да — я, — ответил ротмистр.

И вдруг женщина вдвинулась в угол дивана, беспомощно, раздетая, протянула вперед руки, обороняясь.

— Кто тут? Уйдите! Уйдите, ради бога!

— Что-о? Не ломай дурака!

Дверь приотворилась, в дверь втиснулась голова пана Понятского, прошептала:

— Не стесняйтесь, ваше-ст-во, она так… Только потише, — и исчезла.

Источник

НАСТРОЙКИ.

там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Смотреть фото там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Смотреть картинку там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Картинка про там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Фото там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой

там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Смотреть фото там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Смотреть картинку там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Картинка про там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Фото там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой

там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Смотреть фото там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Смотреть картинку там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Картинка про там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Фото там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой

там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Смотреть фото там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Смотреть картинку там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Картинка про там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Фото там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой

СОДЕРЖАНИЕ.

СОДЕРЖАНИЕ

там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Смотреть фото там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Смотреть картинку там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Картинка про там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Фото там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой

Борис Андреевич Пильняк

Собрание сочинений в шести томах

Предисловие. Беречь свое дарование…

Судьба известного русского писателя 20-30-х годов Бориса Андреевича Пильняка сложилась так, что будучи одним из родоначальников новой авангардной прозы, рожденной вместе с первыми грозами революции, нещадно критикуемый современниками, расстрелянный в годы репрессий, и замалчиваемый впоследствии, — он лишь сегодня возвращается на страницы нашей литературы.

Начало его творчества совпало с революцией и становлением нового советского государства и отразило весь сложный период того времени. Придерживавшийся принципа — «быть талантливым, беречь свое дарование — и только с ним считаться, ибо наказ — заложен в даровании»[1], — писатель отражал многогранность и неординарность происходящих на его глазах процессов, за что и был нещадно критикуем.

Борис Пильняк (наст. фам. — Вогау) родился 12 октября 1894[2] года в семье ветеринарного врача. Отец — Андрей Иванович Вогау — происходил из немцев Поволжья. Мать, русская — Ольга Ивановна Савинова — родилась в семье саратовского купца. Родители Пильняка в молодости были близки к народникам. Детство Пильняка прошло в провинциальных городах России (Можайск, Саратов, Богородск [Ногинск], Нижний Новгород, Коломна), в которых работал его отец. «Детство протекло в этих городках Московской губернии, в частных поездках отца по уезду, — в Саратове и у бабушки-немки в Самарских степях. С самого раннего детства мать мне очень много читала, лет шести знал наизусть „Руслана и Людмилу“, считал себя Русланом и дрался с Верой, когда она меня называла Фарлафом, — очень любил Остапа из „Тараса Бульбы“ — и тоже дрался, когда отождествляли меня с Андреем, — тогда же и влюбился впервые (что и давало повод считать меня Андреем, — влюбился в дочь аптекаря Маргариту Шиллер, ныне покончившую жизнь самоубийством). И страдал тогда двумя неприятными в общежитии вещами — страшным врательством (врал ради вранья, и о том, что в подвале у нас живут фальшивомонетчики, а на улице на меня напал волк, когда я ходил к Ваське Шишкину или Гудкову — тоже Ваське) и тем, что все минуты, когда оставался один, разговаривал сам с собой (это у меня осталось, лет до 13, сочинял вслух всяческие небылицы»[3]. Земско-разночинная среда родителей, ставящая подвижническую задачу служения людям и обществу повлияла на мировоззрение Пильняка и рефреном прошла во многих его произведениях.

Писать Пильняк начал рано, десяти лет, однако началом своей литературной деятельности считал 1915 год, когда в журналах и альманахах («Русской мысли», «Жатве», «Сполохах» и др.) появились его вещи. В этом же году появился псевдоним писателя — Пильняк — по названию местности, где на Украине, в с. Натальевке в течение нескольких лет расписывал церковь дядя писателя А. И. Савинов, у которого он неоднократно гостил.

Первый сборник рассказов «С последним пароходом» вышел в издательстве «Творчество» в 1918 году и прошел незамеченным, второй «Былье» (1920) — стал открытием и о нем заговорили как о подающем надежды молодом талантливом писателе. «Перед нами большой и вполне расцветший художник, — писал о нем В. Полонский в рецензии на сборник „Былье“, — мастер с сочной кистью, с большим запасом наблюдений, колоритных и свежих. Он дал несколько зарисовок отдельных эпизодов эпохи революции, и в них показал себя прежде всего художником, для которого выразительность, выпуклость, убедительность, и правдивость того, что изображается, стоит на первом месте. Мимоходом бросил он рассказ из петровских времен и в рассказе запечатлел исторический колорит, тот воздух и свет эпохи, без ощущения которых не может быть искусства»[4].

Однако ни одно очередное произведение Б. Пильняка не оставалось без пристального внимания советских идеологов литературы. Стремление писателя писать сложную, но настоящую правду воспринималось литературоведами как выступление против коммунистов. Уже 10 декабря 1920 года, отвечая на нападки за опубликованную повесть «При дверях» (1919), Б. Пильняк писал из Коломны В. Я. Брюсову: «Я думал и решил, что никакого письма в редакцию писать не следует, ибо доказывать, что я не верблюд — бессмысленно. Лучше того, как я сумел рассказать о себе своими рассказами, — рассказать я не умею. Я — молод, здоров, силен и вынослив, и, если-бы я был против Республики, я плавал бы сейчас по Черному морю: — это основа моего отношения к Республике и моих ощущений. Мне никто не имеет права сказать, что он больше меня любит и понимает Россию. Революция — благословенна. Но — то мещанство, глупость, довольство, четверть фунта хлеба около красного стяга (все то же мещанство) — табак не по моему носу. Меня возмущает лакейство этих дней. И еще. Одни думают, что все прекрасно, — но ведь каждый из нас больше всего мучил любимую любовницу и мать, — разве же Россия — не первая любовница и не первая мать? — Если литература вообще должна существовать, то она пусть уж будет по-своему любить — и не любить пятна на солнце, живя этим солнцем »[5].

Повесть «При дверях» — о революционной провинции — из серии произведений автора, в которых революция представлена как метель и бессознательный бунт. Повесть хаотична и запутана, как сама революция в восприятии Б. Пильняка, как люди в этой стихии, ставшие в ней пешками. Последовательного развития событий, как и конкретного сюжета, в повести нет, повествование перескакивает от одного персонажа к другому без какой-либо видимой связи, крутясь вокруг «метельной» революции.

Перепутав название повести, тем не менее, Л. Троцкий писал о ней: «Одна из позднейших работ Пильняка, „Метель“, свидетельствует снова о том, какой это значительный писатель. Уездная бестолочь грязной обывательщины, издыхающей в обстановке революции, прозаическая сутолока советских будней — и все это в окружении октябрьской метели — выступает у Пильняка не сплошной картиной, а рядом ярких пятен, метких силуэтов, убедительных набросков. Но общее впечатление все то же — тревожной двойственности.

„Ольга думала, что революция как метель и люди в ней как метелинки“. Так же думает и сам Пильняк — не без влияния Блока, который брал революцию исключительно как стихию и, по характеру своего темперамента, как холодную — не как пожар, а как метель, — „и люди в ней как метелинки“. Но если революция есть только всемогущество разнузданной стихии, играющей человеком, то откуда же тут „дни прекраснейшего проявления человеческого духа“? И если муки оправданы тем, что эти муки рождения, то что же, собственно, рождается? Без ответа на это останутся прорванный башмак, вошь, кровь, метель, чертова чехарда, но не будет революции»[6].

Так были написаны повести «Метель» (1921), «Иван-да-Марья» (1921), «Третья столица» (1922), «Мать сыра-земля» (1924), «Иван Москва» (1927), и мн. др.

Всемирную известность писателю принес первый роман о революции «Голый год» (1921), переведенный на многие языки мира. Ритм времени требовал других подходов — своей прозой, новаторским стилем письма Пильняк откликался на революцию, на происходящие в России эпохальные перемены. Иначе писать уже было нельзя. Пильняк органично соединил в себе старые традиции и новые возможности построения прозы, позволившие ему по-новому оттенить и выразить сказанное и разрушить грань между писателем и читателем. Б. Пильняк представлял революцию на страницах своей знаменитой книги — объемно, с описаниями различных сословий, с настроением, ретроспекцией и эпичностью романа. «Лучшим и несомненно пока самым значительным произведением Б. Пильняка (из напечатанного), — писал А. Воронский, — является недавно вышедший из печати роман „Голый год“. В сущности это не роман. В нем и в помине нет единства построения, фабулы и прочего, что обычно требует читатель, беря в руки роман. Широкими мазками набросаны картины провинциальной жизни 1919 года. Лица связаны не фабулой, а общим стилем, духом пережитых дней. Получается впечатление, что автор не может сосредоточиться на одном, выбрать отдельную сторону взбаламученной действительности. Его приковывает к себе она вся, вся ее новая сложность. И, может быть, так и нужно. Революция перевернула весь уклад целиком, все поставила вверх ногами, и художник прав, когда он стремится захватить как можно шире, дать цельную, полную картину сдвига и катастрофы»[7].

Источник

Там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой

там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Смотреть фото там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Смотреть картинку там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Картинка про там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Фото там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой

там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Смотреть фото там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Смотреть картинку там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Картинка про там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Фото там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой

там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Смотреть фото там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Смотреть картинку там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Картинка про там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Фото там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой

там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Смотреть фото там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Смотреть картинку там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Картинка про там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Фото там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой

там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Смотреть фото там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Смотреть картинку там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Картинка про там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Фото там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой

там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Смотреть фото там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Смотреть картинку там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Картинка про там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Фото там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой

там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Смотреть фото там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Смотреть картинку там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Картинка про там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Фото там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой

там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Смотреть фото там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Смотреть картинку там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Картинка про там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой. Фото там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой

— Приколи, приколи-и, касатик.

Иногда ночью мы выходим полюбоваться фейерверками. В землянку — это стреляют в нас или чтоб нас нервировать, — втираются пули: чик! чик! чик! Мы стоим и любуемся. Вдалеке тявкают орудия, и вот весь горизонт дрожит зеленым светом. Ракеты поднимаются непрерывно. Здесь были такие, какие пускали мы на Оке, были разрывающиеся на два медленные, шара, были огромные диски, состоящие из сотни огней. Но ракеты исчезают, из-за леса ползут три световых пальца. Сначала они протянулись в небо, судорожно сжались и падают лихорадочно на нас, на окопы, вправо, влево. Наши гимнастерки в их свете кажутся белыми. В Полесье на могилах ставят огромные деревянные кресты, большие, как у Гоголя в «Страшной мести»: сзади на холме стоят два креста, один скренился, повис на другом.

Все солдаты, солдаты, солдаты. Ни одного старика, ни одной женщины, ни одного ребенка. Ни одной женщины я не вижу уже третью неделю. Вот о чем я хочу рассказать — о том, что значит — женщина.

На пункте, вне зоны обстрела, мы обедали, — и за фанерной стеной засмеялась сестра: я никогда не слышал лучшей музыки. Других слов я не нахожу: лучшей музыки. Это сестра пробиралась к госпиталю, ее платье, ее прическа — какая радость! Она что-то говорила заведующему пунктом — я не знаю лучшей поэзии, чем ее слова. Все прекрасное, все красивое, все целомудренное, что есть во мне, что дала жизнь — женщина, женщина. Вот и все.

Вечером я пошел в штабной кинематограф, я сидел в ложе. Когда потушили электричество, я написал на барьере синим карандашом:

«Я — блондинка, 22-х лет, с голубыми глазами. Но — кто же ты? Я жду?»

Я сделал жестокую вещь.

Это я написал о блондинке с голубыми глазами, — я шел и видел ее, и ждал ее, я, написавший. Во мне играли сотни оркестров, но сердце было сщемлено, точно его взяли в руки. Больше всего — больше всего во всем мире — я любил и ждал несуществующую блондинку, которой я отдал бы все мое прекрасное.

Я не остался в кинематографе и поплелся в окопы. На холме стояли два громадных креста, я сел под ними и шептал, сжимая руки:

— Милая, милая, милая. Любимая, нежная. Я жду.

Там, вдалеке, взлетали зеленые ракеты, такие же, какие мы пускали над Окой. Потом забегали пальцы прожектора, моя гимнастерка стала белой, — и сейчас же около крестов упал снаряд: это заметили меня и стреляли по мне.

В землянку чикали пули: чик! — чик! — чик! Я лег на нары, зарылся головой в подушку. Мне было очень одиноко, и я шептал, вкладывая в слова всю нежность, какую имел:

Верить ли романтике, — что вот, через моря и горы и годы есть такая, необыкновенная, одна любовь, — всепобеждающая, всепокоряющая, всеобновляющая — любовь.

В штабном поезде, что стоял у Будслава и где жили штабные офицеры, знали, что такая любовь у поручика Агренева одна, на всю жизнь. Жене, женщине, девушке, любящей один раз, когда любовь — прекраснейшее и одно в жизни, — принять героические меры, пройти все штабы, все контрразведки, чтобы пробраться к любимому, чтобы увидеть любимого, ибо — одно сердце, огромное, в мире и больше ничего.

Купе поручика Агренева было в дальнем вагоне № 30–05.

Штабной поезд стоял за прикрытием. Огня зажигать не позволялось. По вечерам, занавешивая окна одеялами, собирались в вагоне командующего XX корпусом играть в железку и пить коньяк. Кто-то сострил, что между фронтом и мужским монастырем много сходства, и тут и там говорят только о женщинах, поэтому нет причин не посылать монахов на фронт для поста и молитвы.

Банк купил и держал ротмистр Кремнев. Вошел проводник пан Понятский и позвал ротмистра. Остальные остались за картами. Пан сказал ротмистру, что есть женщина, очень дорого. У ротмистра задрожали колени, он сел беспомощно на подножку и достал папиросу. Пан Понятский предостерег: нельзя зажигать огня. Пушки вдалеке гудели, точно приближалась ночная гроза. Ротмистр Кремнев никогда не испытывал большой радости, чем в эти минуты, когда сидел на подножке, — физической радости бытия, физиологической. Пан Понятский повторил, что это очень дорого, что она — ждет, медлить нельзя. Пан Понятский вел его вагонными коридорами, во мраке. В вагонах пахло мужчинами и кожей, за дверками громко смеялись: должно быть, за картами. Так прошли пол-поезда. Когда переходили из вагона в вагон, вдалеке вспыхнула ракета, и в зеленой мути блеснул желтый номер вагона 30–05. Пан Понятский отпер своим ключом дверь купе и сказал:

— Здесь. Только, пожалуйста, тише.

Пан же замкнул ключ за ротмистром Кремневым. Это было офицерское купе, пахло духами, на скамейке, внизу кто-то дышал. Ротмистр Кремнев скинул тужурку и сел рядом. На диване спала женщина. У ротмистра закружилась, онемела голова, сердце и купе покатилось, — ротмистр взял онемевшей рукой колено женщины. И тогда женщина потянулась, просыпаясь.

— Это ты, родной? — спросила женщина. — Вернулся?

— Да — я, — ответил ротмистр.

И вдруг женщина вдвинулась в угол дивана, беспомощно, раздетая, протянула вперед руки, обороняясь.

— Кто тут? Уйдите! Уйдите, ради бога!

— Что-о? Не ломай дурака!

Дверь приотворилась, в дверь втиснулась голова пана Понятского, прошептала:

— Не стесняйтесь, ваше-ст-во, она так… Только потише, — и исчезла.

Источник

Там вдалеке взлетали вверх зеленые ракеты такие же какие мы пускали над окой

— Приколи, приколи-и, касатик.

Иногда ночью мы выходим полюбоваться фейерверками. В землянку — это стреляют в нас или, чтобы нас нервировать — втираются пули: чик! чик! — чик! Мы стоим и любуемся. Вдалеке тявкают орудия, и вот весь горизонт дрожит зеленым светом. Ракеты поднимаются непрерывно. Здесь были такие, какие пускали мы на Оке, были разрывающиеся на два медленные шара, были огромные диски, состоящие из сотни огней. Но ракеты исчезают, из-за леса ползут три световых пальца. Сначала они протянулись в небо, судорожно сжались и падают лихорадочно на нас, на окопы, вправо, влево. Наши гимнастерки в их свете кажутся белыми. В Полесьи на могилах ставят огромные деревянные кресты, большие как у Гоголя в «Страшной мести»: сзади на холме стоят два креста, один скренился, повис на другом.

Все солдаты, солдаты, солдаты. Ни одного старика, ни одной женщины, ни одного ребенка. Ни одной женщины я не вижу уже третью неделю. — Вот о чем я хочу рассказать — о том, что значит — женщина.

На пункте, вне зоны обстрела, мы обедали, — и за фанерной стеной засмеялась сестра: я никогда не слышал лучшей музыки. Других слов я не нахожу: лучшей музыки. Это сестра пробиралась к госпиталю, ее платье, ее прическа — какая радость! Она что-то говорила заведующему пунктом, — я не знаю лучшей поэзии, чем ее слова. Все прекрасное, все красивое, все целомудренное, что есть во мне, что дала жизнь — женщина, женщина. Вот и все.

Вечером я пошел в штабный кинематограф, я сидел в ложе. Когда потушили электричество, я написал на барьере синим карандашем:

«Я блондинка 22-х лет, с голубыми глазами. Но — кто же ты? Я жду?»

Я сделал жестокую вещь.

Это я написал о блондинке с голубыми глазами, — я шел и видел ее, и ждал ее, я, написавший. Во мне играли сотни оркестров, но сердце было сщемлено, точно его взяли в руки. Больше всего — больше всего во всем мире — я любил и ждал несуществующую блондинку, которой я отдал бы все мое прекрасное.

Я не остался в кинематографе и поплелся в окопы. На холме стояли два громадных креста, я сел под ними и шептал, сжимая руки:

— Милая, милая, милая. Любимая, нежная. Я жду.

Там вдалеке взлетали зеленые ракеты, такие же, какие мы пускали над Окой. Потом забегали пальцы прожектора, моя гимнастерка стала белой, — и сейчас же около крестов упал снаряд: это заметили меня и стреляли по мне.

В землянку чикали пули: чик! — чик! — чик! Я лег на нары, зарылся головой в подушку. Мне было очень одиноко и я шептал, вкладывая в слова всю нежность, какую имел:

Верить ли романтике, — что вот, через моря и горы, и годы есть такая, необыкновенная, одна любовь, — всепобеждающая, всепокоряющая, всеобновляющая — любовь.

В штабном поезде, что стоял у Будслава и где жили штабные офицеры, знали, что такая любовь у поручика Агренева, одна, на всю жизнь. Жене, женщине, девушке, любящей один раз, когда любовь прекраснейшее и одно в жизни, — принять героические меры, пройти все штабы, все контр-разведки, чтобы пробраться к любимому, чтобы увидеть любимого, ибо — одно сердце, огромное, в мире и больше ничего.

Купе поручика Агренева было в дальнем вагоне № 30–05.

Штабный поезд стоял за прикрытием. Огня зажигать не позволялось. По вечерам, занавешивая окна одеялами, собирались в вагоне командующего XX корпусом играть в железку и пить коньяк. Кто-то сострил, что между фронтом и мужским монастырем много сходства, и тут и там говорят только о женщинах, поэтому нет причин не посылать монахов на фронт для поста и молитвы.

Банк купил и держал ротмистр Кремнев. Вошел проводник пан Понятский и позвал ротмистра. Остальные остались за картами. Пан сказал ротмистру, что есть женщина, очень дорого. У ротмистра задрожали колени, он сел беспомощно на подножку и достал папиросу. Пан Понятский предостерег: нельзя зажигать огня. Пушки вдалеке гудели, точно приближалась ночная гроза. Ротмистр Кремнев никогда не испытывал большей радости, чем в эти минуты, когда сидел на подножке, — физической радости бытия, физиологической. Пан Понятский повторил, что это очень дорого, что она — ждет, медлить нельзя. Пан Понятский вел его вагонными коридорами, во мраке. В вагонах пахло мужчинами и кожей, за дверками громко смеялись, должно быть за картами. Так прошли пол-поезда. Когда переходили из вагона в вагон, вдалеке вспыхнула ракета, и в зеленой мути блеснул желтый номер вагона 30–05. Пан Понятский отпер своим ключом дверь купе и сказал:

— Здесь. Только, пожалуйста, тише.

Пан же замкнул ключ за ротмистром Кремневым. Это было офицерское купе, пахло духами, на скамейке внизу, кто-то дышал. Ротмистр Кремнев скинул тужурку и сел рядом. На диване спала женщина. У ротмистра закружилась, онемела голова, сердце и купе покатилось, — ротмистр взял онемевшей рукой колено женщины. И тогда женщина потянулась, просыпаясь.

— Это ты, родной? — спросила женщина. — Вернулся.

— Да — я, — ответил ротмистр.

И вдруг женщина вдвинулась в угол дивана, беспомощно раздетая, протянула вперед руки, обороняясь.

— Кто тут? Уйдите! Уйдите, ради бога!

— Что-о? Не ломай дурака!

Дверь приотворилась, в дверь втиснулась голова пана Понятского, прошептала:

— Не стесняйтесь, ваше-ст-во, она так… Только потише, — и исчезла.

Больше не было слов, потому что в ротмистре, как во всех, сидел еще тот человек, который выходил у станций из лесов, в овчине и босиком и который — «любил»

Источник

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *