тишина странная сказал кузнецов с сорок первого года не люблю такую тишину
Тишина странная сказал кузнецов с сорок первого года не люблю такую тишину
Библиотека мировой литературы для детей
Роман и повести советских писателей
А ЗОРИ ЗДЕСЬ ТИХИЕ…
«Ради жизни на земле» — таковы слова, которые могут быть поставлены в начале этого тома. Тома, включающего в себя произведения авторов, знающих войну не понаслышке, встретившихся с нею лицом к лицу, испытавших все тяготы ее.
сказал Александр Твардовский в «Василии Теркине», поэме, имеющей подзаголовок — «Книга про бойца».
Книги о войне — это и есть прежде всего книги про бойцов, какое бы воинское звание они ни имели. Ведь они удостоены самого важного, самого уважаемого — одинаково почитаемого и в те, военные, и в наши, мирные дни — звания бойца Великой Отечественной.
Это к ним, героям войны, в первую очередь обращены слова благодарности, уважения, преклонения, которые звучали в день 40-летия Победы не только в нашей стране, но и на устах благородных людей во всех странах мира. И самые теплые, идущие от глубины сердец слова произнесены были 9 Мая 1985 года в адрес советских бойцов, вынесших на своих плечах основную тяжесть второй мировой войны.
Неиссякаемым запасом жизнелюбия, творческой мощи обладали мужественные солдаты Великой Отечественной. Не случайно то, что и во время войны и после ее окончания мы познаем, осмысливаем происходившее не только по военным документам, но и по художественным произведениям, ставшим вдохновенным свидетельством беспримерного человеческого мужества.
«Эта война, — отмечал Александр Фадеев на собрании писателей в марте 1943 года, — особенная война, освободительная, справедливая война против самых реакционных сил истории, против самых жестоких и зверских из когда-либо бывших на земле захватчиков и поработителей… В этой войне миллионы советских людей раскрывают самые сильные, благородные, героические стороны своего характера, встают во весь свой человеческий исполинский рост — в боевых делах, в труде, в отношении к родине, к нации, в мышлении о мире, о человечестве, в чувствах своих к врагу, к товарищам по борьбе, к семье, к любимому человеку. Мне кажется, это и есть то главное, что может и должен увидеть и показать советский художник в современной войне».
Тогда, в момент выступления Александра Фадеева, она была «современной войной», сейчас, когда прошли уже не годы, а десятилетия, когда минули огневые 1418 дней и ночей, по-прежнему жива и современна память о героях войны — и тех, кто не щадя сил сражался на фронте и отдал жизнь ради Победы, и тех, кто не зная устали трудился в тылу, и тех, кто после жесточайших боев со славой вернулся к мирному труду.
Именно в этом видят свой долг писатели — современники и участники Великой Отечественной, стремясь художнически воплотить бессмертный образ народа, ставшего на защиту своей Родины.
так запечатлелось это великое движение народа, его подвиг в песне, написанной В. Лебедевым-Кумачом в самом начале войны.
Так, в конкретных образах и жизненно правдивых ситуациях, запечатлели это движение Юрий Бондарев, Владимир Богомолов, Василь Быков, Борис Васильев, чьи произведения вошли в этот том.
«Почему мы снова пишем о второй мировой войне?» — задает вопрос Ю. Бондарев и отвечает: «Не потому, наверное, что слабость рода людского — боязнь смерти, и не потому, что инстинкт самосохранения господствует над разумом. Нет, мы помним о войне потому, что человек — величайшая ценность данного мира, а его мужество и свобода его — это освобождение от страха, от зла, которые разъединяют людей».
Итак, о войне пишут во имя мира, во имя жизни на земле, во имя будущего.
«Наше поколение — те, что остались в живых, — вернулось с войны, сумев сохранить, пронести в себе через огонь этот чистый, лучезарный мир, веру и надежду» — так для Бондарева определяются ведущие черты его поколения. В этой фразе — раздумья писателя, сформулированные в статье «Мое поколение», а в романе «Горячий снег» — его раздумья, воплощенные в живые, полнокровные образы Кузнецова, Бессонова, Веснина, Зои… Все они — частицы того, что было и остается его поколением.
Родился Юрий Васильевич Бондарев в 1924 году на Урале, в городе Орске. Детство прошло в Москве. Великую Отечественную войну он прошел как артиллерист от Сталинграда до Чехословакии. «Нет, я никогда не забуду жестокие холода под Сталинградом, когда все сверкало, все скрипело, все металлически звенело от мороза: снег под валенками, под колесами орудий, толсто заиндевевшие ремни и портупеи на шинелях», — строки эти из очерка «Сталинград»: писатель был там же, где будут и герои его еще не написанных тогда книг.
Долгие дни войны еще отделяют будущего писателя от воплощения того, чем живет он в военное время; только в 1951 году закончит он Литературный институт, начнет писать рассказы, повести.
Первая повесть — «Юность командиров» — расскажет о курсантах артиллерийского училища, о тех, с кем бок о бок был писатель, о себе самом в период этой учебы. Повесть стала своего рода школой мастерства для Бондарева. «Без этой школы, — вспомнит он позже, — без всех прежних сомнений я позднее никогда бы не осмелился сесть за стол на несколько лет для работы над повестями „Батальоны просят огня“, „Последние залпы“, „Родственники“, романами „Тишина“, „Двое“, „Горячий снег“, написанными, кстати, совсем в другом ключе, чем первая повесть».
Итак, писатель чувствует себя готовым к значительной по замыслу работе, которая по сути не прекращается и по сей день: воплотить в художественном произведении облик поколения, от которого осталось после войны только три процента живых, поколение, которое ощущало себя одновременно и двадцатилетним и сорокалетним.
Роман «Горячий снег» появился в 1970 году, когда уже завершены и опубликованы были не только «Батальоны просят огня», «Последние залпы», но и «Тишина», «Родственники». Первые два произведения впрямую связаны с военными событиями, два последние — о событиях, непосредственно с войной не перекликающихся. Почему произошел своеобразный отрыв в осмыслении военной тематики? Вероятно, потому, что необходим был новый взгляд на нее, новое отношение к пережитому. Так было когда-то у А. Гайдара: в «РВС» и «Школе» выплеснулось все, что накопилось в дни гражданской войны; потом пришла очередь нового этапа, нового взгляда, война не исчезла из творческой лаборатории писателя, но стала либо подтекстом, либо рефреном, либо воспоминанием.
Юрий Васильевич Бондарев необычайно оригинален и ярко неповторим в своей писательской судьбе. О своеобразной перекличке судеб и писательского опыта говорит он сам в статье о рассказах В. Богомолова. Ю. В. Бондарев считает, что сотни сюжетов, судеб, коллизий, характеров теснились в неостывшей памяти каждого, и объясняет, почему после 12—15-летнего перерыва писатели его поколения возвращались к прямому изображению военных событий.
Один из таких не меркнущих и никогда не уходящих сюжетов связан с битвой за Сталинград; он лежит в основе романа «Горячий снег».
Решающее событие, которое стягивает тугим узлом все остальные в романе, — бой советской дивизии, идущей навстречу танкам группы Манштейна, которые пытались прорваться на помощь окруженному войску генерала Паулюса.
Горячий снег, стр. 28
— Отец простудился на строительстве в Магнитогорске и умер. Он инженером был.
— Ай, плохо, когда отец нет! А у меня отец, мать, четыре сестры. Большой семья был. Кушать садились — целый взвод. Война кончим — в гости приглашаю тебя, лейтенант. Понравится наша природа. У нас совсем останешься.
— Нет, ни на что я свое Замоскворечье не променяю, Касымов, — возразил Кузнецов. — Знаешь, сидишь зимним вечером, в комнате тепло, голландка топится, снег падает за окном, а ты читаешь под лампой, а мама на кухне что-то делает…
— Хорошо, — покачал головой Касымов мечтательно. — Хорошо, когда семья добрый.
Замолчали. Впереди и справа орудии приглушенно скрипели, скоблили по-мышиному лопаты зарывающейся пехоты. Там уже никто не ходил по степи, и не доносилось ни единого звука соседних батарей.
Только снизу, из впадины реки, где в береговом откосе первая батарея отрывала для расчетов землянки, долетали порой скомканные голоса солдат и еле уловимое слухом позвякивание котелков. А за рекой на той стороне, где-то в глубине северобережной части станицы, одиноко буксовала машина, и все это как бы впитывалось, поглощалось огромно разросшимся безмолвием, идущим с юга по степи.
— Тишина странная… — сказал Кузнецов. — С сорок первого года не люблю такую тишину.
— Почему не стреляют? Тихо идет сюда немец?
Кузнецов встал, разогнув натруженную спину, и тотчас вспомнил о котелке с водой. Пить ему больше не хотелось, хотя по-прежнему сохло во рту; он сильно прозяб на обдуваемой береговой высоте, остыло насквозь влажное белье, и началась мелкая внутренняя дрожь. «Обессилел я так? Или промерз? Водкой бы согреться!» — подумал Кузнецов и по мерзло-хрустящим комьям земли пошел к откосу, где вырублены были ступени вниз.
Распространяя теплый запах горохового концентрата, кухня стояла прямо на льду реки; и тлел пунцово и мирно жарок под раскрытым котлом, который обволакивался паром. Гремел черпак о котелки. Сливаясь в темную массу, толпились вокруг кухни расчеты, обступив работающего повара; переговаривались недовольные и подобревшие, разогретые водкой голоса солдат:
— Опять суп-пюре гороховый, конь полосатый! Другого не придумал!
— Ну, подсыпь, подсыпь — о жене задумался! Почему, братцы, все повара жадные?
— На вредном производстве молоком поить надо.
— Не балабоньте, язык без костей… Еще по-умному сообразил — молоком, — на все стороны огрызался повар. — Зачем упрекаете? Я, что ль, вам корова?
Кузнецов вдохнул вместе с чистой морозной свежестью речного льда запах подгорелого супа — и его замутило. Он свернул — мимо кухни — в темень высокого откоса, натыкаясь на разбросанные по берегу лопаты и кирки. Вскоре впереди проблеснула вертикальная щель света — оттуда пробивались говор, смех. Он нащупал рукой, отбросил брезентовый полог, вошел в запах сырой глины и опять же еды.
В землянке, вырытой на полный рост, с шипеньем брызгая белым пламенем, светила поставленная на дно ведра снарядная гильза, заправленная бензином; на разостланном брезенте дымились котелки с супом, расставлены рядком кружки с водкой. Головами к огню лежали здесь лейтенант Давлатян, сержант Нечаев и, подобрав колени под полушубок, немного боком сидела Зоя, грызла сухарь, осторожно рассматривала какой-то альбомчик, аккуратно маленький, обтянутый черной замшей, с круглой золотистой кнопочкой, альбомчик-портмоне.
— Кузнецов. Наконец-то. — воскликнул раскрасневшийся от еды Давлатян; он словно бы похудел лицом за ночные часы утомительной земляной работы, а глаза и острый носик его блестели, как у мышки, глядевшей на огонь. — Где ты пропадал? Садись с нами! Вот твой котелок. Твой заботливый Чибисов принес!
— Спасибо, — ответил Кузнецов и, поправив воротник шинели, полулег возле подвинувшегося Давлатяна; после темноты на брызжущее пламя бензина больно было смотреть. — Где свободная кружка?
— Из любой, — сказал Нечаев и подмигнул карим глазом Зое. — Все в полном здравии, как штыки.
— Вот моя, Кузнецов, — предложил Давлатян и, тоже глянув на Зою, подал тоненькими, измазанными в земле пальцами кружку, наполненную водкой. — Мне сейчас не хочется что-то, знаешь. Потом наверняка разбавленная водка, какой-то ерундой пахнет. Даже керосином, кажется.
— Точно, — сказал Нечаев с шевельнувшейся ухмылкой под усиками. — Смесь. Вода с разбавленным одеколоном. Только для девушек.
Стараясь сдержать дрожь в руке, Кузнецов пригубил кружку, почувствовал ее запах, но, перебарывая себя, подумал, что сейчас озноб пройдет, зажжется в теле облегчающее тепло, и натянуто сказал:
Уже насилуя себя, выпил отдающую сивухой, ржавым железом жгучую жидкость и закашлялся. Он ненавидел водку, никак не мог привыкнуть к ней, к этой каждодневной фронтовой порции.
— Ужасная бурда! — воскликнул Давлатян. — Невозможно пить. Самоубийство! Я же говорил…
— Суп-пюре для закуски, товарищ лейтенант. — Нечаев усмехнулся, пододвинул котелок. — Бывает. Не в то горло пошло.
— Видимо, — почти неслышно ответил Кузнецов, но к котелку не притронулся, взял с брезента осколочек ржаного сухаря и, прислонясь к стене спиной, стал жевать.
— Скажите, Нечаев, — не подымая головы, сказала Зоя. — Где вы взяли этот альбом? Зачем он вам? Ужасный альбом…
«Почему она здесь, а не с Дроздовским? — подумал Кузнецов, как бы отдаленно вслушиваясь в голос Зои, чувствуя разлившееся в животе тепло. — Непонятно все это».
— Не верите вы мне никак, Зоечка, хоть вешайся от недоверия. Думаете, я бульварный пижон. Клешник-трепач? — с веселой убедительностью произнес Нечаев. — Разрешите данные представить. Выменял на формировке за пачку табаку у одного фронтовика. Тот говорил: у убитой немки под Воронежем в штабной машине взял. Любопытно все-таки. Для интереса сохранил. Не немка, а царь-баба была. Вы посмотрите дальше.
— Странно, — сказала она, задумчиво листая альбомчик. — Очень странно…
— Что же странно, Зоечка? — Нечаев придвинулся на локтях ближе к Зое. — Любопытно очень.
— Какая красивая немка! Лицо, фигура… Вот здесь, в купальнике. У нее был какой-то чин? — проговорила Зоя, разглядывая фотографии. — Смотрите, как она гордо носила форму. Как в корсет затягивалась.
— Эсэсовка, — подтвердил Нечаев. — Выправка — грудь вперед! Вот это грудь, Зоечка.
— Не так чтоб очень. Но ничего. Экземпляр.
Лейтенант Давлатян с выступившими яркими пятнами на щеках, выгибая шею, скашивал сливовые свои глаза в альбом. Кузнецов же, отклонясь к стене, из тени смотрел на Зою, на ее освещенное пламенем бензина наклоненное лицо и с необъяснимым напряжением памяти отыскивал в длинных полосках ее бровей, в ее опущенных глазах, в этом обтянутом замшей альбомчике что-то неуловимо знакомое, бывшее когда-то, где он видел ее, Зою, в неправдоподобно теплой тишине, в часы вечернего снегопада за окном, в уютно натопленном на ночь доме, за столом, покрытым к празднику чистой белой скатертью; раскрытый семейный альбом на скатерти, и чьи-то милые лица освещены настольной лампой, а позади, за светом — бархатный полумрак комнаты, пахнущий вымытым полом, с темным прямоугольником старого трюмо, с поблескивающими в таинственной глубине его никелированными шарами на высокой спинке старомодной кровати. Но никелированная кровать и это старинное трюмо были в московской квартире на Пятницкой, и он мог видеть так близко, так покойно и родственно только мать или сестру и никогда не мог видеть в той комнате наклоненное лицо Зои за столом рядом с сестрой и матерью, рядом с тем роскошным и смешным, пожелтевшим от времени столетним трюмо, единственной гордостью матери и памятью об отце — это трюмо в день свадьбы купил он, кажется, у какого-то нэпмана, чрезвычайно довольный своим роскошным подарком…
— Видно, она из богатой семьи. Как вы думаете, Кузнецов? Что вы притихли?
Тишина странная сказал кузнецов с сорок первого года не люблю такую тишину
— Совсем тепло. Солнце. Степь. Горы, — заговорил Касымов, застенчиво улыбаясь. — Трава весной много. Цветов. Океан зеленый. Утром, как вода, воздух… Дышать хорошо. Горные реки. Прозрачные… Рыба руками лови…
Он умолк, в задумчивости покачиваясь на станине: наверно, явственно вообразил и перенесся туда, в ту существующую на земле утреннюю душистую степь между горными хребтами, где целый день горячее солнце над зеленеющими сочными травами, буйные, горные стеклянно-прозрачные реки, кишащие рыбой в заводях.
— Солнце и горные реки, — повторил, представив то же, Кузнецов. — Хотел бы посмотреть.
— Назад не вернулся бы, влюбился бы в горы, — сказал Касымов. — Богатый природа. Народ добрый… За свой природа умереть могу. Думал в начале война — неужели немец придет? В армию очень спешил. В военкомат говорю: записывай, воевать буду… А ты Москва жил?
— Да, в Замоскворечье, — ответил Кузнецов и при этом слове так ярко представил себе тихие с тупичками переулки, разросшиеся столетние липы во дворах под окнами, голубые апрельские сумерки с первыми нежнейшими звездами над антеннами посреди теплого городского заката, с запоздалым стуком волейбольного мяча из-за заборов, с прыгающим светом велосипедных фонариков по мостовым, — так четко увидел все это, что задохнулся от приливших воспоминаний, вслух сказал: — Наш весь класс ушел в сорок первом…
— Отец простудился на строительстве в Магнитогорске и умер. Он инженером был.
— Ай, плохо, когда отец’ нет! А у меня отец, мать, четыре сестры. Большой семья был. Кушать садились— целый взвод. Война кончим — в гости приглашаю тебя, лейтенант. Понравится наша природа. У нас совсем останешься.
— Нет, ни за что я свое Замоскворечье не променяю, Касымов, — возразил Кузнецов. — Знаешь, сидишь зимним вечером, в комнате тепло, голландка топится, снег падает за окном, а ты читаешь под лампой, а мама на кухне что-то делает…
— Хорошо, — покачал головой Касымов мечтательно. — Хорошо, когда семья добрый.
Замолчали. Впереди и справа орудий приглушенно скрипели, скоблили по-мышиному лопаты зарывающейся пехоты. Там уже никто не ходил по степи, и не доносилось ни единого звука соседних батарей.
Только снизу, из впадины реки, где в береговом откосе первая батарея отрывала для расчетов землянки, долетали порой скомканные голоса солдат и еле уловимое слухом позвякивание котелков. А за рекой на той стороне, где-то в глубине северобережной части станицы, одиноко буксовала машина, и все это как бы впитывалось, поглощалось огромно разросшимся безмолвием, идущим с юга по степи.
— Тишина странная… — сказал Кузнецов. — С сорок первого года не люблю такую тишину.
— Почему не стреляют? Тихо идет сюда немец?
Кузнецов встал, разогнув натруженную спину, и тотчас вспомнил о котелке с водой. Пить ему больше не хотелось, хотя по-прежнему сохло во рту; он сильно прозяб на обдуваемой береговой высоте, остыло насквозь влажное белье, и началась мелкая внутренняя дрожь. «Обессилел я так? Или промерз? Водкой бы согреться!» — подумал Кузнецов и по мерзло-хрустящим комьям земли пошел откосу, где вырублены были ступени вниз.
Распространяя теплый запах горохового концентрата, кухня стояла прямо на льду реки; и тлел пунцово и мирно жарок под раскрытым котлом, который обволакивался паром. Гремел черпак о котелки. Сливаясь в темную массу, толпились вокруг кухни расчеты, обступив работающего повара; переговаривались недовольные и подобревшие, разогретые водкой голоса солдат:
— Опять суп-пюре гороховый, конь полосатый! Другого не придумал!
— Ну, подсыпь, подсыпь — о жене задумался! Почему, братцы, все повара жадные?
— На вредном производстве молоком поить надо.
— Не балабоньте, язык без костей… Еще по-умному сообразил — молоком, — на все стороны огрызался повар. — Зачем упрекаете? Я, что ль, вам корова?
Кузнецов вдохнул вместе с чистой морозной свежестью речного льда запах подгорелого супа — и его замутило. Он свернул — мимо кухни — в темень высокого откоса, натыкаясь на разбросанные по берегу лопаты и кирки. Вскоре впереди проблеснула вертикальная щель света — оттуда пробивались говор, смех. Он нащупал рукой, отбросил брезентовый полог, вошел в запах сырой глины и опять же еды.
Свой первый бой лейтенант, известный писатель Юрий Бондарев принял на Сталинградском фронте, переломном этапе Второй мировой войны. «Горячий снег» зимы 1942-1943 гг. вобрал в себя не только победу, но и горькую правду о войне, где «бытие становится лицом к лицу с небытием».
Горячий снег читать онлайн бесплатно
Ознакомительная версия. Доступно 10 страниц из 91
Кузнецову не спалось. Все сильнее стучало, гремело по крыше вагона, вьюжно ударяли нахлесты ветра, все плотнее забивало снегом едва угадываемое оконце над нарами.
Паровоз с диким, раздирающим метель ревом гнал эшелон в ночных полях, в белой, несущейся со всех сторон мути, и в гремучей темноте вагона, сквозь мерзлый визг колес, сквозь тревожные всхлипы, бормотание во сне солдат был слышен этот непрерывно предупреждающий кого-то рев паровоза, и чудилось Кузнецову, что там, впереди, за метелью, уже мутно проступало зарево горящего города.
После стоянки в Саратове всем стало ясно, что дивизию срочно перебрасывают под Сталинград, а не на Западный фронт, как предполагалось вначале; и теперь Кузнецов знал, что ехать оставалось несколько часов. И, натягивая на щеку жесткий, неприятно влажный воротник шинели, он никак не мог согреться, набрать тепло, чтобы уснуть: пронзительно дуло в невидимые щели заметенного оконца, ледяные сквозняки гуляли по нарам.
«Значит, я долго не увижу мать, — съеживаясь от холода, подумал Кузнецов, — нас провезли мимо…».
То, что было прошлой жизнью, — летние месяцы в училище в жарком, пыльном Актюбинске, с раскаленными ветрами из степи, с задыхающимися в закатной тишине криками ишаков на окраинах, такими ежевечерне точными по времени, что командиры взводов на тактических занятиях, изнывая от жажды, не без облегчения сверяли по ним часы, марши в одуряющем зное, пропотевшие и выжженные на солнце добела гимнастерки, скрип песка на зубах; воскресное патрулирование города, в городском саду, где по вечерам мирно играл на танцплощадке военный духовой оркестр; затем выпуск в училище, погрузка по тревоге осенней ночью в вагоны, угрюмый, в диких снегах лес, сугробы, землянки формировочного лагеря под Тамбовом, потом опять по тревоге на морозно розовеющем декабрьском рассвете спешная погрузка в эшелон и, наконец, отъезд — вся эта зыбкая, временная, кем-то управляемая жизнь потускнела сейчас, оставалась далеко позади, в прошлом. И не было надежды увидеть мать, а он совсем недавно почти не сомневался, что их повезут на запад через Москву.
«Я напишу ей, — с внезапно обострившимся чувством одиночества подумал Кузнецов, — и все объясню. Ведь мы не виделись девять месяцев…».
А весь вагон спал под скрежет, визг, под чугунный гул разбежавшихся колес, стены туго качались, верхние нары мотало бешеной скоростью эшелона, и Кузнецов, вздрагивая, окончательно прозябнув на сквозняках возле оконца, отогнул воротник, с завистью посмотрел на спящего рядом командира второго взвода лейтенанта Давлатяна — в темноте нар лица его не было видно.
«Нет, здесь, возле окна, я не усну, замерзну до передовой», — с досадой на себя подумал Кузнецов и задвигался, пошевелился, слыша, как хрустит иней на досках вагона.
Он высвободился из холодной, колючей тесноты своего места, спрыгнул с нар, чувствуя, что надо обогреться у печки: спина вконец окоченела.
В железной печке сбоку закрытой двери, мерцающей толстым инеем, давно погас огонь, только неподвижным зрачком краснело поддувало. Но здесь, внизу, казалось, было немного теплее. В вагонном сумраке этот багровый отсвет угля слабо озарял разнообразно торчащие в проходе новые валенки, котелки, вещмешки под головами. Дневальный Чибисов неудобно спал на нижних нарах, прямо на ногах солдат; голова его до верха шапки была упрятана в воротник, руки засунуты в рукава.
— Чибисов! — позвал Кузнецов и открыл дверцу печки, повеявшей изнутри еле уловимым теплом. — Все погасло, Чибисов!
Чибисов испуганно вскинулся, заспанный, помятый, шапка-ушанка низко надвинута, стянута тесемками у подбородка. Еще не очнувшись ото сна, он пытался оттолкнуть ушанку со лба, развязать тесемки, непонимающе и робко вскрикивая:
— Что это я? Никак, заснул? Ровно оглушило меня беспамятством. Извиняюсь я, товарищ лейтенант! Ух, до косточек пробрало меня в дремоте-то.
— Заснули и весь вагон выстудили, — сказал с упреком Кузнецов.
— Да не хотел я, товарищ лейтенант, невзначай, без умыслу, — забормотал Чибисов. — Повалило меня…
Затем, не дожидаясь приказаний Кузнецова, с излишней бодростью засуетился, схватил с пола доску, разломал ее о колено и стал заталкивать обломки в печку. При этом бестолково, будто бока чесались, двигал локтями и плечами, часто нагибаясь, деловито заглядывал в поддувало, где ленивыми отблесками заползал огонь; ожившее, запачканное сажей лицо Чибисова выражало заговорщицкую подобострастность.
— Я теперича, товарищ лейтенант, тепло нагоню! Накалим, ровно в баньке будет. Иззябся я сам за войну-то! Ох как иззябся, кажную косточку ломит — слов нет.
Кузнецов сел против раскрытой дверцы печки. Ему неприятна была преувеличенно нарочитая суетливость дневального, этот явный намек на свое прошлое. Чибисов был из его взвода. И то, что он, со своим неумеренным старанием, всегда безотказный, прожил несколько месяцев в немецком плену, а с первого дня появления во взводе постоянно готов был услужить каждому, вызывало к нему настороженную жалость.
Чибисов мягко, по-бабьи опустился на нары, непроспанные глаза его моргали.
— В Сталинград, значит, едем, товарищ лейтенант? По сводкам-то какая мясорубка там! Не боязно вам, товарищ лейтенант? Ничего?
— Приедем — увидим, что за мясорубка, — вяло отозвался Кузнецов, всматриваясь в огонь. — А вы что, боитесь? Почему спросили?
— А потом что? — спросил Кузнецов.
— Я в себя выстрелить не мог. Сгрудили нас в кучу, орут «хенде хох». И повели…
Чибисов ответил, робко защищаясь натянутой полуулыбкой:
— Молодой вы очень, товарищ лейтенант, детей, семьи у вас нет, можно сказать. Родители небось…
— При чем здесь дети? — проговорил со смущением Кузнецов, заметив на лице Чибисова тихое, виноватое выражение, и прибавил: — Это не имеет никакого значения.
— Как же не имеет, товарищ лейтенант?
— Ну, я, может быть, не так выразился… Конечно, у меня нет детей.
Чибисов был старше его лет на двадцать — «отец», «папаша», самый пожилой во взводе. Он полностью подчинялся Кузнецову по долгу службы, но Кузнецов, теперь поминутно помня о двух лейтенантских кубиках в петлицах, сразу обременивших его после училища новой ответственностью, все-таки каждый раз чувствовал неуверенность, разговаривая с прожившим жизнь Чибисовым.
— Ты, что ли, не спишь, лейтенант, или померещилось? Печка горит? — раздался сонный голос над головой.
Послышалась возня на верхних нарах, затем грузно, по-медвежьи спрыгнул к печке старший сержант Уханов, командир первого орудия из взвода Кузнецова.
Ознакомительная версия. Доступно 10 страниц из 91