так точно ваше превосходительство

Михаил Булгаков «Бег»

Бессмертье – тихий, светлый брег; Наш путь – к нему стремленье.

ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА:

Серафима Владимировна Корзухина, молодая петербургская дама.

Сергей Павлович Голубков, сын профессора-идеалиста из Петербурга.

Африкан, архиепископ Симферопольский и Карасу-Базарский, архипастырь именитого воинства, он же – химик Махров.

Баев, командир полка в конармии Буденного.

Григорий Лукьянович Чарнота, запорожец по происхождению, кавалерист, генерал-майор в армии белых.

Барабанчикова, дама, существующая исключительно в воображении генерала Чарноты.

Люська, походная жена генерала Чарноты.

Крапилин, вестовой Чарноты, человек, погибший из-за своего красноречия.

Де Бризар, командир гусарского полка у белых.

Роман Валерьянович Хлудов.

Голован, есаул, адъютант Хлудова.

Николаевна, жена начальника станции.

Олька, дочь начальника станции, 4-х лет.

Парамон Ильич Корзухин, муж Серафимы.

Тихий, начальник контрразведки.

Скунский, служащие в контрразведке.

Гурин, белый главнокомандующий.

Артур Артурович, тараканий царь.

Фигура в котелке и интендантских погонах.

Турчанка, любящая мать.

Антуан Грищенко, лакей Корзухина.

Монахи, белые штабные офицеры, конвойные казаки белого главнокомандующего, контрразведчики, казаки в бурках, английские, французские и итальянские моряки, турецкие и итальянские полицейские, мальчишки турки и греки, армянские и греческие головы в окнах, толпа в Константинополе.

Сон первый происходит в Северной Таврии в октябре 1920 года.

Сон второй, третий и четвертый – в начале ноября 1920 года в Крыму.

Пятый и шестой – в Константинополе летом 1921 года.

Седьмой – в Париже осенью 1921 года.

Восьмой – осенью 1921 года в Константинополе.

Источник

Так точно ваше превосходительство

Пьеса в четырех действиях

Бессмертье – тихий, светлый брег;

Наш путь – к нему стремленье.

так точно ваше превосходительство. Смотреть фото так точно ваше превосходительство. Смотреть картинку так точно ваше превосходительство. Картинка про так точно ваше превосходительство. Фото так точно ваше превосходительство

С е р а ф и м а В л а д и м и р о в н а К о р з у х и н а – молодая петербургская дама.

С е р г е й П а в л о в и ч Г о л у б к о в – сын профессора-идеалиста из Петербурга.

А ф р и к а н – архиепископ Симферопольский и Карасу-Базарский, архипастырь именитого воинства, он же химик М а х р о в.

П а и с и й – монах.

Д р я х л ы й и г у м е н.

Б а е в – командир полка в Конармии Буденного.

Г р и г о р и й Л у к ь я н о в и ч Ч а р н о т а – запорожец по происхождению, кавалерист, генерал-майор в армии белых.

Б а р а б а н ч и к о в а – дама, существующая исключительно в воображении генерала Чарноты.

Л ю с ь к а – походная жена генерала Чарноты.

К р а п и л и н – вестовой Чарноты, человек, погибший из-за своего красноречия.

Д е Б р и з а р – командир гусарского полка у белых.

Р о м а н В а л е р ь я н о в и ч Х л у д о в.

Г о л о в а н – есаул, адъютант Хлудова.

К о м е н д а н т с т а н ц и и.

Н а ч а л ь н и к с т а н ц и и.

Н и к о л а е в н а – жена начальника станции.

О л ь к а – дочь начальника станции, 4-х лет.

П а р а м о н И л ь и ч К о р з у х и н – муж Серафимы.

Т и х и й – начальник контрразведки.

С к у н с к и й, Г у р и н – служащие в контрразведке.

Б е л ы й г л а в н о к о м а н д у ю щ и й.

Л и ч и к о в к а с с е.

А р т у р А р т у р о в и ч – тараканий царь.

Ф и г у р а в к о т е л к е и в и н т е н д а н т с к и х п о г о н а х

Т у р ч а н к а, л ю б я щ а я м а т ь.

П р о с т и т у т к а – к р а с а в и ц а.

Г р е к-д о н ж у а н.

А н т у а н Г р и щ е н к о – лакей Корзухина.

М о н а х и, б е л ы е ш т а б н ы е о ф и ц е р ы, к о н в о й н ы е к а з а к и Б е л о г о г л а в н о к о м а н д у ю щ е г о, к о н т р-р а з в е д ч и к и, к а з а к и в б у р к а х, а н г л и й с к и е, ф р а н ц у з с к и е и и т а л ь я н с к и е м о р я к и, т у р е ц к и е и и т а л ь я н с к и е п о л и ц е й с к и е, м а л ь ч и ш к и т у р к и и г р е к и, а р м я н с к и е и г р е ч е с к и е г о л о в ы в о к н а х, т о л п а в К о н с т а н т и н о п о л е.

Сон первый происходит в Северной Таврии в октябре 1920 года. Сны второй, третий и четвертый – в начале ноября 1920 года в Крыму.

Пятый и шестой – в Константинополе летом 1921 года.

Седьмой – в Париже осенью 1921 года.

Восьмой – осенью 1921 года в Константинополе.

Мне снился монастырь…

Слышно, как хор монахов в подземелье поет глухо: «Святителю отче Николае, моли Бога о нас…»

Тьма, а потом появляется скупо освещенная свечечками, прилепленными у икон, внутренность монастырской церкви. Неверное пламя выдирает из тьмы конторку, в коей продают свечи, широкую скамейку возле нее, окно, забранное решеткой, шоколадный лик святого, полинявшие крылья серафимов, золотые венцы. За окном безотрадный октябрьский вечер с дождем и снегом. На скамейке, укрытая с головой попоной, лежит Б а р а б а н ч и к о в а. Химик М а х р о в, в бараньем тулупе, примостился у окна и все силится в нем что-то разглядеть… В высоком игуменском кресле сидит С е р а ф и м а, в черной шубе.

Судя по лицу, Серафиме нездоровится.

У ног Серафимы на скамеечке, рядом с чемоданом, – Г о л у б к о в, петербургского вида молодой человек в черном пальто и в перчатках.

Г о л у б к о в (прислушиваясь к пению). Вы слышите, Серафима Владимировна? Я понял, у них внизу подземелье… В сущности, как странно все это! Вы знаете, временами мне начинает казаться, что я вижу сон, честное слово! Вот уже месяц, как мы бежим с вами, Серафима Владимировна, по весям и городам, и чем дальше, тем непонятнее становится крутом… Видите, вот уж и в церковь мы с вами попали! И знаете ли, когда сегодня случилась вся эта кутерьма, я заскучал по Петербургу, ей-Богу! Вдруг так отчетливо вспомнилась мне зеленая лампа в кабинете…

С е р а ф и м а. Эти настроения опасны, Сергей Павлович. Берегитесь затосковать во время скитаний. Не лучше ли было бы вам остаться?

Г о л у б к о в. О нет, нет, это бесповоротно, и пусть будет что будет! И потом, ведь вы уже знаете, что скрашивает мой тяжелый путь… С тех пор как мы случайно встретились в теплушке под тем фонарем, помните… прошло ведь, в сущности, немного времени, а между тем мне кажется, что я знаю вас уже давно-давно! Мысль о вас облегчает этот полет в осенней мгле, и я буду горд и счастлив, когда донесу вас в Крым и сдам вашему мужу. И хотя мне будет скучно без вас, я буду радоваться вашей радостью.

Серафима молча кладет руку на плечо Голубкову.

(Погладив ее руку.) Позвольте, да у вас жар?

С е р а ф и м а. Нет, пустяки.

Г о л у б к о в. То есть как пустяки? Жар, ей-Богу, жар!

С е р а ф и м а. Вздор, Сергей Павлович, пройдет…

Послушайте, madame, вам нельзя оставаться без помощи. Кто-нибудь из нас проберется в поселок, там, наверно, есть акушерка.

Г о л у б к о в. Я сбегаю.

Барабанчикова молча схватывает его за полу пальто.

С е р а ф и м а. Почему же вы не хотите, голубушка?

Б а р а б а н ч и к о в а (капризно). Не надо.

Серафима и Голубков в недоумении.

М а х р о в (тихо, Голубкову). Загадочная и весьма загадочная особа!

Г о л у б к о в (шепотом). Вы думаете, что…

М а х р о в. Я ничего не думаю, а так… лихолетье, сударь, мало ли кого ни встретишь на своем пути! Лежит какая-то странная дама в церкви…

Пение под землей смолкает.

П а и с и й (появляется бесшумно, черен, испуган). Документики, документики приготовьте, господа честные! (Задувает все свечи, кроме одной.)

Б а е в (входит, в коротком полушубке, забрызган грязью, возбужден. За Баевым – Буденовец с фонарем). А чтоб их черт задавил, этих монахов! У, гнездо! Ты, святой папаша, где винтовая лестница на колокольню?

П а и с и й. Здесь, здесь, здесь…

Б а е в (Буденовцу). Посмотри.

Буденовец с фонарем исчезает в железной двери.

(Паисию.) Был огонь на колокольне?

П а и с и й. Что вы, что вы! Какой огонь?

Б а е в. Огонь мерцал! Ну, ежели я что-нибудь на колокольне обнаружу, я вас всех до единого и с вашим седым шайтаном к стенке поставлю! Вы фонарями белым махали!

П а и с и й. Господи! Что вы?

Б а е в. А эти кто такие? Ты же говорил, что в монастыре ни одной души посторонней нету!

П а и с и й. Беженцы они, бе…

П а и с и й (сатанея от ужаса, шепчет). Господи, Господи, только это пронеси! (Готов убежать.) Святый славный великомученик Димитрий…

Б а е в. Нашла время, место рожать! (Махрову.) Документ!

М а х р о в. Вот документик! Я – химик из Мариуполя.

Б а е в. Много вас тут химиков во фронтовой полосе!

Источник

Так точно ваше превосходительство

так точно ваше превосходительство. Смотреть фото так точно ваше превосходительство. Смотреть картинку так точно ваше превосходительство. Картинка про так точно ваше превосходительство. Фото так точно ваше превосходительство

Вскоре после смерти Гоголя Н. Некрасов писал в одном из своих критических обзоров: «Гоголь неоспоримо представляет нечто совершенно новое среди личностей, обладавших силою творчества, нечто такое, чего невозможно подвести ни под какие теории, выработанные на основании произведений, данных другими поэтами. И основы суждения о нем должны быть новые. Наша земля не оскудевает талантами — может быть, явится писатель, который истолкует нам Гоголя, а до тех пор будем делать частные заметки на отдельные лица его произведений и ждать, — это полезнее и скромнее»[1].

С тех пор как были написаны эти строки, прошло более века; за это время и в нашей стране, и за рубежом возникла огромная литература о Гоголе, но вывод Некрасова не потерял своей силы и мы все еще располагаем скорее «частными заметками», чем исчерпывающим истолкованием творчества писателя. И дело не в слабости критической мысли, создавшей немало глубоких работ о Гоголе, а в поразительной загадочности и сложности самого «предмета исследования».

Один из парадоксов Гоголя для его современников (а затем отчасти и для литературоведения) заключался в том, что писатель легко опрокинул критерии, по которым обычно измерялась общественная сила комического. Нет, даже не опрокинул, а просто обошел их. Этих критериев, если несколько схематизировать, было два: общественная значимость порока и ранг (положение) комического персонажа. Цензура, кстати, со своей стороны, судила по упомянутым критериям, возбраняя прикасаться к самым страшным общественным язвам и следя за тем, чтобы в сферу комического попадали не столько законодатели, сколько, говоря языком Капниста, «исполнители». Но, с другой стороны, русская сатира эпохи классицизма и Просвещения прилагала героические усилия, чтобы повысить силу обличения и в том и в другом смысле. От легкого подтрунивания над общечеловеческими слабостями, от насмешек над скупцами, мотами, петиметрами, хвастунами, ветреными женами, рогатыми мужьями, бездарными стихотворцами она то и дело обращалась к судебному произволу, беззаконию и жестокости царской администрации; наконец, к «рабству дикому» — к крепостному праву. Одновременно сатира стремилась и целить выше, подбираясь к полномочным чиновникам, к людям, окружавшим трон, к всесильным фаворитам и «временщикам» («К временщику» — название знаменитой сатиры Рылеева).

Но в гоголевской поэтике масштаб порока и носителя порока не имел уже такого значения, как прежде. Сила обличения достигалась не за счет увеличения этого масштаба, а более сложным путем. Поэтому Герцен мог констатировать следующую черту «Мертвых душ», — отнюдь не упрекая при этом их автора: «Гоголь тут не нападает ни на правительство, ни на высшее общество». Сам Гоголь отчетливо сознавал, что, скажем, масштаб «Ревизора» локален, что вовсе не все объято его комедией: «Столица щекотливо оскорбляется тем, что выведены нравы шести чиновников провинциальных; что же бы сказала столица, если бы выведены были хотя слегка ее собственные нравы?» Сложность, однако, в том, что «нравы» шести уездных чиновников и были одновременно «нравами» столицы, а заодно и всей Российской империи. И это нечувствительное расширение художественного мира за пределы его номинального масштаба достигалось тончайшей перестройкой самой природы комического.

Возьмем известную реплику Городничего, сказанную квартальному в пылу суматошных приготовлений к встрече ревизора: «Смотри! не по чину берешь!» Комизм этой реплики — мгновенная реализация скрытого в ней огромного философского смысла. По официальным представлениям, чем выше человек на иерархической лестнице, тем больше его радение об общем благе, тем ярче гражданские добродетели. Реплика Городничего предполагает как раз обратное. Следовательно, в форму морального суждения вложена идея аморальности. Причем это суждение отчеканено в литой афоризм; ему придан характер практического наставления, служебной инструкции. И произносится он Городничим с неподдельным возмущением: это поистине глас совести, оскорбленной нарушением принятого нравственного закона. Но в таком случае не столь уж важно, что перед нами всего лишь уездный чиновник: его устами говорит сама «мораль», повсеместно принятая и непоколебимая.

Через всю деятельность Гоголя в качестве драматурга и теоретика комического прослеживается, казалось бы, неожиданное стремление: научить актера правильно… лгать. «Вообще у нас актеры совсем не умеют лгать, — жаловался Гоголь. — Они воображают, что лгать — значит просто нести болтовню. Лгать — значит говорить ложь тоном, так близким к истине, так естественно, так наивно, как можно только говорить одну истину; и здесь-то заключается именно все комическое лжи». Разумеется, речь идет о нечто большем, чем только актерская техника. Подавать «ложь» как правду, без утрировки и аффектации, — это значит отобрать у «лжи» прерогативу экстраординарного и исключительного, на чем нередко настаивала до гоголевская сатира. Обнаружилось, что ложь не концентрируется в отдельных участках человеческого общества, но проникает собою всю его ткань. И юмор Гоголя, неожиданно оправдывая свою этимологию (латинское слово итог — влага, жидкость), получил силу неудержимой стихии, способной проникать через такие мельчайшие невидимые поры, перед которыми часто бессильно угасал смех его предшественников.

В «Ябеде» В. Капниста, считавшейся до «Ревизора» одной из лучших русских «общественных комедий», мы встречаем фразу, сходную с приведенной репликой Городничего. Повытчик Добров советует втянутому в тяжбу Прямикову ублажать судейских чиновников в строгом соответствии с их положением:

Возможно, эта тяжеловесная сентенция и вдохновила Гоголя на его афоризм. Но различие тут, конечно, не только в афористичности. У Капниста — это моральное правило, действующее в ограниченной сфере. Собственно, художественные усилия драматурга и направлены на установление хорошо различимых ограничительных знаков. Знак первый: тот, кому дан этот совет, подполковник Прямиков, придерживается иных правил — правил чести и добропорядочности:

Знак второй: исключительная моральная испорченность тех, кто руководствуется подобным правилом. «Изрядно мне ты эту шайку описал!» — восклицает Прямиков. И это действительно шайка подлецов, один другого бесстыднее и отвратительнее. Наконец, знак третий: тот, кто дает Прямикову подобный совет, повытчик Добров хотя и убедился за свою долговременную службу во всесилии неправды, но все же в глубине души сохранил веру в изначальную непреложность добра. «Законы святы, но исполнители лихие супостаты», — произносит он реплику, ставшую знаменитой. «Законы» понимаются здесь не в смысле искомых идеальных норм человеческого общежития, но как вполне конкретные узаконения царской России, извращаемые коварными «исполнителями».

У Гоголя разом оказались убранными все подобные ограничения. Ни в его реалистических повестях, ни в «Ревизоре», ни в первом томе «Мертвых душ» мы не встретим персонажей, которые бы поступали не «как все», руководствовались бы иными правилами. Никто из них не верит также в святость «законов». Что же касается нарочитой злонамеренности и подлости, то, как сказано в «Мертвых душах», «теперь у нас подлецов не бывает, есть люди благонамеренные, приятные, а таких, которые бы на всеобщий позор выставили свою физиономию под публичную оплеуху, отыщется разве каких-нибудь два-три человека, да и те уже говорят теперь о добродетели».

Н. А. Некрасов. Полн. собр. соч., т. IX. М., Гослитиздат, 1950, с. 342.

Источник

Так точно ваше превосходительство

Добрые кони в полчаса с небольшим пронесли Чичикова чрез десятиверстное пространство: сначала дубровою, потом хлебами, начинавшими зеленеть посреди свежей орани, потом горной окраиной, с которой поминутно открывались виды на отдаленья; потом широкою аллеею лип, едва начинавших 1 развиваться, внесли его в самую середину деревни. Тут аллея лип своротила направо и, превратясь в улицу овальных тополей, огороженных снизу плетеными коробками, уперлась в чугунные сквозные вороты, сквозь которые глядел кудряво богатый резной фронтон генеральского дома, опиравшийся на восемь коринфских колонн. Повсюду несло масляной краской, всё обновлявшей и ничему не дававшей состареться. Двор чистотой подобен был паркету. С почтеньем Чичиков соскочил, приказал о себе доложить генералу и был введен к нему прямо в кабинет. Генерал поразил его величественной наружностью. Он был в атласном стеганом халате великолепного пурпура. Открытый взгляд, лицо мужественное, усы и большие бакенбарды с проседью, стрижка на затылке низкая, под гребенку, шея сзади толстая, называемая в три этажа, или в три складки, с трещиной поперек; словом, это был один из тех картинных генералов, которыми так богат был знаменитый 12-й год. Генерал Бетрищев,

1 В автографе — начинавшихся

как и многие из нас, заключал в себе при куче достоинств и кучу недостатков. То и другое, как водится в русском человеке, было набросано у него в каком-то картинном беспорядке. В решительные минуты — великодушье, храбрость, безграничная щедрость, ум во всем и, в примесь к этому, капризы, честолюбье, самолюбие и те мелкие личности, без которых не обходится ни один русской, когда он сидит без дела. Он не любил всех, которые ушли вперед его по службе, и выражался о них едко, в колких эпиграммах. Всего больше доставалось его прежнему сотоварищу, которого считал он ниже себя и умом, и способностями, и который, однако же, обогнал его и был уже генерал-губернатором двух губерний, и, как нарочно, тех, в которых находились его поместья, так что он очутился как бы в зависимости от него. В отместку язвил он его при всяком случае, порочил всякое распоряженье и видел во всех мерах и действиях его верх неразумия. В нем было всё как-то странно, начиная с просвещения, которого он был поборник и ревнитель; любил блеснуть и любил также знать то, чего другие не знают, и не любил тех людей, которые знают что-нибудь такое, чего он не знает. Словом, он любил немного похвастать умом. Воспитанный полуиностранным воспитаньем, он хотел сыграть в то же время роль русского барина. И не мудрено, что с такой неровностью в характере и такими крупными, яркими противоположностями, он должен был неминуемо встретить множество неприятностей по службе, вследствие которых и вышел в отставку, обвиняя во всем какую-то враждебную партию и не имея великодушия обвинить в чем-либо себя самого. В отставке сохранил он ту же картинную, величавую осанку. В сертуке ли, во фраке ли, в халате — он был всё тот же. От голоса до малейшего телодвиженья, в нем всё было властительное, повелевающее, внушавшее в низших чинах если не уважение, то, по крайней мере, робость.

Чичиков почувствовал то и другое: и уваженье, и робость. Наклоня почтительно голову набок и расставив руки на отлет, как бы готовился приподнять ими поднос с чашками, он изумительно ловко нагнулся всем корпусом и сказал: «Счел долгом представиться вашему превосходительству. Питая уваженье к доблестям мужей, спасавших отечество на бранном

поле, счел долгом представиться лично вашему превосходительству».

Генералу, как видно, не не понравился такой приступ. Сделавши весьма благосклонное движенье головою, он сказал: «Весьма рад познакомиться. Милости просим садиться. Вы где служили?»

«Поприще службы моей», сказал Чичиков, садясь в кресла не посередине, но наискось, и ухватившись рукою за ручку кресел: «началось в казенной палате, ваше превосходительство. Дальнейшее же течение оной совершал по разным местам: был и в надворном суде, и в комиссии построения, и в таможне. Жизнь мою можно уподобить как бы судну среди волн, ваше превосходительство. Терпеньем спеленат и можно сказать, повит, будучи, так сказать, сам одно олицетворенное терпенье. А что было от врагов, покушавшихся на самую жизнь, так это ни слова, ни краски, ни самая, так сказать, кисть не сумеет передать, так что на склоне жизни своей ищу только уголка, где бы провесть остаток дней. Приостановился же покуда у близкого соседа вашего превосходительства. »

«У Тентетникова, ваше превосходительство».

«Он, ваше превосходительство, весьма раскаивается в том, что не оказал должного уваженья. »

«Помилуйте, что ж он? Да ведь я не сержусь!» сказал смягчившийся генерал. «В душе моей я искренно полюбил его и уверен, что современем он будет преполезный человек».

«Совершенно справедливо изволили выразить, ваше превосходительство: истинно преполезный человек; может побеждать даром слова и владеет пером».

«Но пишет, я чай, пустяки, какие-нибудь стишки?»

«Историю? о чем историю?»

«Историю. » тут Чичиков остановился, и оттого ли, что перед ним сидел генерал, или, просто, чтобы придать более важности предмету, прибавил: «историю о генералах, ваше превосходительство».

«Как о генералах? о каких генералах?»

«Вообще о генералах, ваше превосходительство, в общности. То есть, говоря собственно, об отечественных генералах».

Чичиков совершенно спутался и потерялся, чуть не плюнул сам и мысленно сказал в себе: «Господи, что за вздор такой несу!»

«Так что ж он ко мне не приедет? Я бы мог собрать ему весьма много любопытных материалов».

«Робеет, ваше превосходительство».

«Какой вздор! Из какого-нибудь пустого слова. Что между нами произошло? Да я совсем не такой человек. Я, пожалуй, к нему сам готов приехать».

«Он к тому не допустит, он сам приедет», сказал Чичиков, оправился и совершенно ободрился и подумал он в себе: «Экая оказия, как генералы пришлись кстати, а ведь язык взболтнул сдуру».

В кабинете послышался шорох. Ореховая дверь резного шкафа отворилась сама собою и на отворившейся обратной половине ее, ухватившись рукой за медную ручку замка, явилась живая фигурка. Если бы в темной комнате вдруг вспыхнула прозрачная картина, освещенная сильно сзади лампами, одна она бы так не поразила внезапностью своего явления, как фигурка эта, представшая как бы затем, чтобы осветить комнату. С нею вместе, казалось, влетел солнечный луч, как будто рассмеялся нахмурившийся кабинет генерала. Чичиков в первую минуту не мог дать себе отчета, что такое именно пред ним стояло. Трудно было сказать, какой земли она была уроженка. Такого чистого, благородного очертания лица нельзя было

отыскать нигде, кроме разве только на одних древних камейках. Прямая и легкая, как стрелка, она как бы возвышалась над всеми своим ростом. Но это было обольщение. Она была вовсе не высокого роста. Происходило это необыкновенно согласного соотношения между собою всех частей тела. Платье сидело на ней так, что, казалось, лучшие швеи совещались между собой, как бы получше убрать ее. Но это было также обольщение. Оделась как сама собой; в двух-трех местах схватила игла кое-как неизрезанный кусок одноцветной ткани, и он уже собрался и расположился вокруг нее в таких сборах и складках, что если бы перенести их вместе с нею на картину, все барышни, одетые по моде, казались бы перед ней какими-то пеструшками, изделием лоскутного ряда. И если бы перенесть ее со всеми этими складками ее обольнувшего платья на мрамор, назвали бы его копиею гениальных.

«Рекомендую вам мою баловницу!» сказал генерал, обратясь к Чичикову. «Однако ж, фамилии вашей, имени и отечества до сих пор не знаю».

«Должно ли быть знаемо имя и отчество человека, не ознаменовавшего себя доблестями?» сказал скромно Чичиков, наклонивши голову набок.

«Всё же, однако ж, нужно знать. »

«Павел Иванович, ваше превосходительство», сказал Чичиков, поклонившись с ловкостью почти военного человека и отпрыгнувши назад с легкостью резинного мячика.

«Улинька!» сказал генерал, обратясь к дочери: «Павел Иванович сейчас сказал преинтересную новость. Сосед наш Тентетников совсем не такой глупый человек, как мы полагали. Он занимается довольно важным делом: историей генералов двенадцатого года».

«Да кто же думал, что он глупый человек?» проговорила она быстро. «Разве один только Вишнепокромов, которому ты веришь, который и пустой, и низкой человек».

«Зачем же низкой? Он пустоват, это правда», сказал генерал.

«Он подловат и гадковат, не только что пустоват. Кто так обидел своих братьев и выгнал из дому родную сестру, тот гадкой человек».

«Да ведь это рассказывают только».

«Таких вещей рассказывать не будут напрасно. Я не понимаю, отец, как с добрейшей душой, какая у тебя, и таким редким сердцем ты будешь принимать человека, который как небо от земли от тебя, о котором сам знаешь, что он дурен».

«Вот этак, вы видите», сказал генерал, усмехаясь, Чичикову: «вот этак мы всегда с ней спорим». И, оборотясь к спорящей, продолжал:

«Душа моя! ведь мне ж не прогнать его?»

«Зачем прогонять? Но зачем показывать ему такое внимание, зачем и любить?»

Здесь Чичиков почел долгом ввернуть и от себя словцо.

«Все требуют к себе любви, сударыня», сказал Чичиков. «Что ж делать. И скотинка любит, чтобы ее погладили. Сквозь хлев просунет для этого морду: на, погладь».

Генерал рассмеялся. «Именно просунет морду: погладь, погладь его. Ха, ха, ха! У него не только что рыло, весь, весь до жил в саже, а ведь тоже требует, как говорится, поощренья. Ха, ха, ха, ха!» И туловище генерала стало колебаться от смеха. Плечи, носившие некогда густые эполеты, тряслись, точно как бы носили и поныне густые эполеты.

Чичиков разрешился тоже междометием смеха, но, из уважения к генералу, пустил его на букву э: хе, хе, хе, хе, хе! И туловище его так же стало колебаться от смеха, хотя плечи и не тряслись, потому что не носили густых эполет.

Болезненное чувство выразилось на благородном, милом лице девушки. «Ах, папа, я не понимаю, как ты можешь смеяться. На меня эти бесчестные поступки наводят уныние и ничего более. Когда я вижу, что в глазах совершается обман в виду всех и не наказываются эти люди всеобщим презреньем, я не знаю, что со мной делается, я на ту пору становлюсь зла, даже дурна: я думаю, думаю. » И чуть сама не заплакала.

«Только, пожалуйста, не гневайся на нас», сказал генерал. «Мы тут ни в чем не виноваты. Не правда ли?» сказал он, обратясь к Чичикову. «Поцелуй меня и уходи к себе. Я сейчас

стану одеваться к обеду. Ведь ты», сказал он, посмотрев Чичикову в глаза: «надеюсь, обедаешь у меня?»

«Если только, ваше превосходительство. »

«Без чинов, что тут? Я ведь еще, слава богу, могу накормить. Щи есть».

Бросив ловко обе руки на отлет, Чичиков признательно и почтительно наклонил голову книзу, так что на время скрылись из его взоров все предметы в комнате, и остались видны ему только одни носки своих собственных полусапожек. Когда же, пробыв несколько времени в таком почтительном расположении, приподнял он голову снова кверху, он уже не увидел Улиньки. Она исчезнула. Наместо ее предстал, в густых усах и бакенбардах, великан-камердинер, с серебряной лоханкой и рукомойником в руках.

«Ты мне позволишь одеваться при себе?»

«Не только одеваться, но можете совершить при мне всё, что угодно вашему превосходительству».

Опустя с одной руки халат и засуча рукава рубашки на богатырских руках, генерал стал умываться, брызгаясь и фыркая как утка. Вода с мылом летела во все стороны.

«Любят, любят, точно любят поощрение все», сказал он, вытирая со всех сторон свою шею. «Погладь, погладь его! а ведь без поощрения так и красть не станет. Ха, ха, ха».

Чичиков был в духе неописанном. Вдруг налетело на него вдохновенье. «Генерал весельчак и добряк — попробовать?» подумал и, увидя, что камердинер с лоханкой вышел, вскрикнул: «Ваше превосходительство! так как вы уже так добры ко всем и внимательны, имею к вам крайнюю просьбу».

Чичиков осмотрелся вокруг.

«Дурак бы еще пусть, это при нем бы и оставалось. Но положение-то мое, ваше превосходительство. У старикашки завелась какая-то ключница, а у ключницы дети. Того и смотри, всё перейдет им».

«Выжил глупый старик из ума и больше ничего», сказал генерал. «Только я не вижу, чем тут я могу пособить», говорил он, смотря с изумлением на Чичикова.

«Я придумал вот что. Если вы всех мертвых душ вашей деревни, ваше превосходительство, передадите мне в таком виде, как бы они были живые, с совершеньем купчей крепости, я бы тогда эту крепость представил старику, и он наследство бы мне отдал».

Тут генерал разразился таким смехом, каким вряд ли когда смеялся человек. Как был, так и повалился он в кресла. Голову забросил назад и чуть не захлебнулся. Весь дом встревожился. Предстал камердинер. Дочь прибежала в испуге.

«Отец, что с тобой случилось?» говорила она в страхе, с недоумением смотря ему в глаза.

Но генерал долго не мог издать никакого звука.

И, несколько раз задохнувшись, вырывался с новою силою генеральский хохот, раздаваясь от передней до последней комнаты.

Чичиков был в беспокойстве.

«Дядя-то, дядя! в каких дураках будет старик. Ха, ха, ха! Мертвецов вместо живых получит. Ха, ха!»

«Эк его, щекотливый какой и ».

«Ха, ха!» продолжал генерал. «Экой осел. Ведь придет же в ум требование: «пусть прежде сам собой из ничего достанет триста душ, так тогда дам ему триста душ». Ведь он осел».

«Осел, ваше превосходительство».

«Однако же и движется, бодр? Ведь он должен же быть и крепок, потому что при нем ведь живет и ключница?»

«Какая крепость! Песок сыплется, ваше превосходительство!»

«Экой дурак! Ведь он дурак?»

«Дурак, ваше превосходительство. Ведь это сумасшедший совсем».

«Однако ж, выезжает, бывает в обществах, держится еще на ногах?»

«Держится, но с трудом».

«Экой дурак! Но крепок однако ж? Есть еще зубы?»

«Два зуба всего, ваше превосходительство».

«Осел, ваше превосходительство. Хоть и родственник и тяжело сознаваться в этом, но что ж делать?»

Врал Чичиков: ему вовсе не тяжело было сознаться, тем более, что вряд ли у него был вовек какой дядя.

«Так, ваше превосходительство, отпустите мне. »

И генеральский смех пошел отдаваться вновь по генеральским покоям.

Источник

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *